Р.Б.Рыбаков

“ЕСЛИ Я ЗАБУДУ ТЕБЯ, ИЕРУСАЛИМ...”

Так как Бог вечен и понятие времени не приложимо к Нему, потому что существование Его довременное и бесконечное во времени, то все предметы представляются Ему в одном бесконечном настоящем, обнимающем все периоды времени.

Рабби Авраам-Шалом.

Любве ради святых мест сих исписах все иже видех очима своима двбы не в забыть было то еже ми показа Бог видети недостойному.

Игумен Даниил.

 

 

Трудно поверить и стыдно признаваться, но ехать в Израиль я не хотел. Не хотел потому, что заранее, книжным знанием своим, знал всё, что там увижу, и “знание” это не прельщало меня. Местечковая, спесивая, агрессивная страна, слишком маленькая, чтобы о ней так много говорили, антирусская и проамериканская — таким приготовился я увидеть Израиль — но с первого же дня пребывания все усвоенные дома стереотипы рассеялись в прах, и открылся иной, ни на что непохожий мир, отнюдь не благостный, весьма противоречивый, но совершенно не совпадающий ни с антисемитскими, ни с сионистскими пропагандистскими клише. Не время и не место говорить здесь и сейчас о сегодняшним Израиле, я напишу об этом отдельно, но это страна одного из интереснейших экспериментов XX века и, побывав в ней, начинаешь другими глазами видеть евреев и иудаизм, христианство и Россию, мирок Средиземноморья и мир планеты Земля. А у тех, кто к тому же совершил паломничество в Иерусалим, я уверен, вообще изменяется состав крови. Об Иерусалиме я и хочу рассказать вам сегодня — мимолетные впечатления путника от семидневного погружения в Израиль и в Иерусалим, в “книгу жизни и во град святой”.

* * *

“Рахиль плачет о детях своих и не хочет утешиться

…ибо их нет”.

Книга Пророка Иеремии

Иерусалим, как Ереван, город камня, он весь как каменная книга и читать эту книгу можно по разному — как духовное послание и как учебник истории. Впрочем, они неразрывно переплетены здесь, история духа и дел человеческих, переплетены как нигде, наверное, в мире. И запечатленная в иерусалимском камне история печальна по своей сути. Это не история побед и триумфов, это история крови, разрушений, гетто, изгнаний, запрещений молиться, история казней, погромов, Распятия. Город, исторически почти всегда периферийный, провинциальный, с точки зрения властителей мира незначительный, не раз и не два за свою историю пропитывался кровью своих жителей, падал под ноги завоевателям и, казалось бы, навсегда прощался с надеждой воскреснуть вновь. Чьё только имя из знакомых всем нам по скучным урокам в школе имён “великих” воителей не шептали в ужасе иерусалимские матери, прижимая к себе обреченных на смерть детей? И Тит, и Птоломей, и сам Александр, а ещё раньше и Навуходоносор, а потом крестоносцы, и мамлюки, и Сулейман Великолепный — все они “отметились” здесь, и до сих пор война не ушла ещё окончательно из ночных материнских кошмаров.

Но есть и иное прочтение каменной книги под названием Иерусалим. Есть иная история или, вернее, другая сторона той же самой истории. В ней нет знаменитых имен полководцев, царей и легионеров. Иерусалим это история удивительной живучести народов, их умения восставать из пепла и крови и воссоздавать храмы и дома из разбитых войной кирпичей. В вечном круговороте смерти и жизни Иерусалим не зря и не случайно постоянно присутствует на этой Земле — ибо это город не только Распятия, но и Воскресения. Я говорю сейчас о Воскресении, не только в обычном христианском смысле, я говорю о Воскресении как о судьбе Иерусалима, о победе Духа над смертью и небытиём, о восстании из мертвых, как о черте, присущей этому великому городу, как ни одному другому городу на свете.

Иерусалим переворачивает вашу душу, он входит в вашу жизнь, чтобы никогда уже не покинуть вас. Поражает в этом городе всё, но начать я хочу с самого сильного впечатления — и пусть простят меня те, кто думает, что начинать надо с иных святынь.

“Куда Вы хотите поехать сегодня?” — спросили меня в первый же вечер. “В Яд ва-Шем”, — ответил я. Яд ва-Шем — это мемориальный музей на окраине Иерусалима, музей жертв нацизма. И не склонив голову перед их памятью, я считал себя не вправе идти на поклон к Стене Плача, к “отдаленнейшей из мечетей”, к Храму Гроба Господня. Я понимал, что это посещение принесёт боль и страдание, но чувствовал, что, не очистившись там, не буду иметь права на вход в Святую Землю. Но мне не было тогда ещё дано знать, что и боль, и очищение, предстоящие мне, войдут в душу с такой испепеляющей силой...

Торжественен зал Вечного огня с огромными тяжелыми могильными плитами, на которых высечены названия гитлеровских лагерей. Страшен музей, где вы погружаетесь в ирреальный быт эпохи — с портретами Гитлера, с фотографиями разбитых жилищ, глумящихся солдат, поджигающих бороду седому раввину, вагонов смерти и фабрик уничтожения, с подлинными антисемитскими плакатами и с желтыми звездами, сохранившимися в огне войны. Величественные монументы. Но я расскажу о другом.

Другое — это музей замученных детей. Из вольной зелени парка вы входите в постепенно суживающейся наклонный коридор без крыши; каменные стены отгораживают вас от живого мира и ведут вас к темному проёму дверей — все тот же, знакомый, ноздреватый иерусалимский камень, из которого построены все до единого здания города, желтый, шероховатый — и вдруг на последнем повороте вы замечаете маленькое детское личико, вмурованное в закругляющуюся к дверям стену.

В не очень большом помещении, похожем на “ритуальные залы” наших крематориев, в полутьме красно-черных гонов смотрят на вас серьёзные детские глаза с больших фотографий. Их немного, и они не страшные, не лагерные — домашние, довоенные, в матросочках и с бантиками. Потом вы сворачиваете направо и попадаете в полную темноту. Ощущение такое, что вы идёте по очень большому залу — думаю, что это иллюзия; шаги ваши бесшумны, и движение направляется темно-коричневым зеркальным коридором и уходящим постепенно куда-то вниз полом. Первые секунды вы ничего но видите и ничего не можете понять, но есть какой-то источник слабого света и слышится чей-то негромкий голос — как в кинотеатре, если войти во время сеанса, сказал бы я, если бы сравнение не было столь кощунственно. Вы двигаетесь ощупью, озабоченный, чтобы не упасть и не потерять дорогу — и внезапно как бы прозреваете и во тьме таинственного зала становитесь зрячими. Теперь вы знаете источник слегка колеблющегося света, окружающего вас со всех сторон. Это тысячи и тысячи маленьких свечей, тоненьких, беззащитных, сгорающих — как дети. И кажется, что вы идёте по огромному черному полю, и до горизонта трепыхаются, становясь всё меньше, крохотные огоньки. И тихий невидимый голос из тьмы, попеременно то мужской то женский, 24 часа в сутки читает бесконечный мартиролог — имя, фамилия, место рождения, возраст смерти. Читает негромко и мягко — и так полтора миллиона имён! Колеблются свечи, свечи до горизонта, “Дора Кирштейн — Вильно — два года”, голос звучит вам уже в спину, и тут вы замечаете, что свет исходит и сверху! Это маленькие свечи, как детские души, постепенно переходят в звёздное небо, мерцающее над головой. “Аня Кацман — Смоленск — шесть лет”...

Вы выходите из зала, видите бьющий впереди ослепительный каскад полуденного солнца, которого никогда не увидят полтора миллиона заживо сожженных взрослыми детей и понимаете, что у вас нет сил идти дальше к свету сегодняшнего дня.

Около меня стоял старый-старый еврей и гладил меня и приговаривал: “Не стесняйтесь, плачьте, здесь все плачут, и я тоже плакал, и даже германский канцлер плакал, не стесняйтесь, плачьте”, — и гладил, и гладил меня по голове как маленького мальчика в матроске...

А за проёмом двери протяжно шумят тяжёлой листвой кряжистые деревья парка. Каждое из них посажено в память о тех, кто в годы войны имел мужество спасать евреев, и возле каждого дерева табличка с именем того, чью благородную жизнь продолжает теперь это дерево. Специальный институт в Израиле занимается поисками таких людей, и, если отыскиваются новые данные, то в парке сажают новое дерево, и молодежь считает за честь ухаживать за ним. Если же кто-то из них еще жив и приезжает в Израиль, страна устраивает великий праздник в их честь.

Никто не забыт и ничто не забыто. Шумят шесть тысяч деревьев на горячем иерусалимском ветру в Яд ва-Шеме на окраине святого города. И снова приходит мысль о Воскресении и сменяет ее удивление — как удалось авторам этого памятника сделать так, что из страшного по сути своей зала вы выходите не озлобленным, не стремящимся к мести — а просветленным?

А, кстати, кто автор мемориала? И странно, никто из моих знакомых в Иерусалиме не смог мне его назвать. Имя создателя этого потрясающего реквиема но сохранилось в памяти современников (конечно, узнать его можно, но оно не на слуху). И мне кажется, что это высшая награда, ибо музей замученных детей не должен восприниматься как создание конкретного архитектора. Он безымянен и Бесчеловечен, и это так же справедливо как то, что жертвы, в память которых он сооружен, известны поимённо — хотя, увы, у них не было шанса иным способом оставить своё имя в истории.

А напоследок одно грустное замечание. Мне сказали, что ортодоксальные раввины запрещают правоверным иудеям посещать Яд ва-Шем. Причина, на мой взгляд, чудовищна — в одном из залов главного музея есть огромная, во всю стену фотография группы женщин за несколько секунд до расстрела. По бокам ухмыляющаяся солдатня. Женщины обнажены. И, по мнению раввинов, эта фотография может возбуждать у посетителя... похоть.

Простите их, мертвые женщины Израиля!

* * *

“Тебя не было в моей памяти до того, как я узнал Тебя. Где же нашел я Тебя, чтобы Тебя узнать, как не в Тебе, надо мной? Не в пространстве: мы отходим от Тебя и приходим к Тебе не в пространство”.

Блаженный Августин

Вы помните? — “Пехотинцы каппадокийской когорты отдавили в стороны скопища людей, мулов и верблюдов, и ала, рыся и подымая до неба белые столбы пыли, вышла на перекрёсток, где сходились две дороги: южная, ведущая в Вифлеем, и северо-западная — в Яффу. Ала понеслась по северо-западной дороге... Пройдя около километра, ала обогнала вторую когорту Молниеносного легиона и первая подошла, покрыв ещё один километр, к подножию Лысой Горы”.

Это Булгаков, всегда скрупулёзно точный в топографии. А вот евангелист Лука вглядывается в крестный путь Христа, и мы ощущаем наполненность пространства: “И шло за Ним великое множество народа и женщин, которые плакали и рыдали о Нём”. И опять Булгаков, но уже о Голгофе: “... командир алы..., находившийся внизу холма, ... вновь начинал мерить взад и вперёд пыльную дорогу, ведущую на вершину”. И всюду, от сдержанных апостольских свидетельств до картин старых мастеров величайшая драма разворачивается на необъятном просторе, фоном ей служат моря и пустыни, и многолюдные улицы большого города, а апофеозом — высокая гора, на вершину которой ведёт долгая пыльная дорога... Вольно раскинулся под пылающим солнцем Булгаковский Ершалаим, широк евангельский мир, бесконечно длинны пересекающие его дороги...

Издалека, с окрестных холмов так это выглядит и в действительности. Но сойдите в Старый Город — и вы оказываетесь в эпицентре, сжатом до чрезвычайности, где расстояния измеряются не километрами, а метрами, где всё рядом, до всего можно достать вытянутой рукой.

Переделанный, застроенный ландшафт делает это неожиданное впечатление осязаемым —достаточно сказать, что все памятные точки заключительного акта распятия (место разделения риз, сама Голгофа, могила Христа, место явления ангела Марии Магдалине), а также высеченные в камне могилы Иосифа Аримафейского и Никодима, могила Адама, обозначение центра мира, Храм обретения Креста, церковь св. Елены, полузабытые могилы освободителей Иерусалима Готфрида Бульонского и его брата Балдуина I, а кроме того многочисленные храмы православной, католической, армянской, сирийской, коптской церквей, часовни и пределы Каменных Уз, темницы Христовой, явления Христа Богоматери, св.Лонгина Сотника и многое, многое другое, великие святыни для христиан и человечества, все это — расположено под одной крышей, грубо говоря в одной комнате! При входе в Храм Гроба Господня — плита с доской, на которой умащивали тело снятого с креста, а рядом, в двух шагах, — путь на Голгофу, и это не уходящая ввысь дорога, а несколько мраморных ступеней. Все спрессовано в невозможный энергетический сгусток, в котором аннигилировано пространство, и нивелировано время, ибо в одной единой временной точке, в одном историческом моменте, в вечном настоящем сосуществуете вы и крестоносцы, игумен Даниил и Гоголь, череп Адама и монетки, которые бросала землекопам христолюбивая царица Елена; от уменьшения масштаба не умаляется сама эта темная высокая церковь, в холодные притворы которой как бы притягивают все бесчисленные христианские храмы Земли, древние, средневековые, ультрасовременные храмы всех времен и народов — они как бы проступают сквозь грубую власяницу этих стен, сквозь тяжелую кладку, исчерченную крестами давно отдавших Богу душу и тело рыцарей крестовых походов. Здесь все рядом и все одновременно в этом печальном полумраке, где потрескивают свечи и пахнет ладаном и где каждый входящий обретает бессмертие самим фактом соединения с не знающей конца толпой пилигримов и служителей — и не показалось бы чудом узреть в этой толпе любого из живущих, любого из живших и кажется, что сама Богородица, неузнанная, сморит на нас из томного угла из-за шатающихся на сквозняке огоньков свечей.

Невероятная сконцентрированность духовной энергии человечества, сжатие ее в чрезвычайно малое пространство характерны не только для Церкви Гроба Господня, таков весь Старый Город, таков Иерусалим в своем соединении трех аврамических религий о том, что Иерусалим соединяет в себе святыни христианства, иудаизма и ислама, знают все, но только здесь, непосредственно на этой земле, с изумлением узнаешь, что Христос, Аллах и Иегова сосуществуют практически бок о бок, в тесноте крохотного квартала святого города. Они не разделены расстоянием, всего десяток шагов отделяет их последователей друг от друга. Сотни раз я видел фотографии Стены Плача, и вот она передо мной, древняя, намеленная сотнями поколений, и около нее раскачиваются ортодоксальные иудеи с пейсами и бородами и прижимаются к ноздреватым желтым камням и вкладывают в щели между камнями сложенные записочки-молитвы; но никогда я не представлял, что обратная сторона Стены — это широкий двор вокруг мечети Омара, чей золотой приземистый купол испокон веку стал символом Иерусалима. А в трех минутах ходьбы от Стены Плача и мечети Омара, за узкими извилистыми переулочками, совсем рядом — проходит скорбная Виа Долороса, улица страстей Господних, по которой Христос пронес на Голгофу свой страдальческий крест. И вновь захватывает дух от пространственной сопряженности того, что в воображении нашем принадлежит разным мирам, чуть ли не разным планетам.

Впрочем, сегодняшний день не позволяет возрадоваться тому, что слово Иерусалим означает “город мира” и не дает сосредоточиться на мысли о близости трех религий — те несколько шагов, что отделяют святую землю одной из них от святой земли другой, перекрыты контрольно-пропускными пунктами (как границы сопредельных государств), и бдительные израильские автоматчики долго и методично обыскивают всех, переступающих из мира Талмуда в мир Корана.

* * *

“Видимое — мост в Реальное”

Идрис Шах

Стена Плача для ортодоксальных иудеев это, как мне показалось, не то, что отделяет, а то, что соединяет — соединяет всех евреев и друг с другом (прежде всего эмоционально), и с баснословными временами Ирода. История и мифология сливаются здесь до неразличимости — и мы не раз еще удивимся такому слиянию в Иерусалиме. В этой стране не исторические факты преобразуются за давностью времен в легенды и былины, а наоборот — легенда и миф в череде веков превращаются в исходные точки исторического процесса и начинают воздействовать на историческое время и даже формировать реальную историю. Тяжелые камни высокой и гладкой Стены не только впитывают в себя горести целого народа с необыкновенной судьбой, но обладают мощным излучением какой-то необъяснимой энергии. Теплые старые камни изливают эту умиротворяющую энергию и на закутанных с головой знатоков Торы и на любопытствующих иноверцев и туристов во взятых напрокат бумажных ермолках. Плач и печаль вне временно-вечных раввинов Стена преобразует в покой и в свет — подобно свечам и звездам Яд ва-Шема.

Здесь же, вдоль Стены, своего рода пропагандистский пункт по обработке евреев Диаспоры, их приглашают в ортодоксальные семьи, им рассказывают о вере предков, их зазывают на специальные курсы. Им обещают, что они станут “еще более хорошими евреями”. Смешение языков и лиц — негры в ермолках, мальчики с пейсами, меховые (несмотря на сорокаградусную жару) шапки хасидов и холодная вороненая сталь готовых к бою автоматов охранников.

В прилегающей к Стене синагоге ко мне подошел молодой рыжебородый раввин и спросил что-то на иврите. “Русский”, — ответил я на всякий случай. “А, русски…”, — с облегчением вздохнул крепыш и, сдвинув на затылок черную шляпу, полез куда-то под мышку, покопался там и вытащил засаленную записную книжку с торчащими из нее листочками. Что-то бормоча, он отыскал нужный листочек и протянул мне. Печатными буквами там было изображено: “Пожалуйста, дайте сколько можете на синагогу”. Как назло, денег с собой не было, и я выгреб из кармана всю мелочь Раввин, заулыбавшись стал укоризненно отталкивать мою руку: “Найн, найн, битте папире!” Но едва я сделал движение, чтобы убрать монеты в карман, он с неподражаемой ловкостью смахнул их у меня с ладони и со словами “хорошо, хорошо” двинулся прочь.

Это был единственный добродушный раввин из встреченных мною в Израиле. В Тель-Авиве, в Хайфе их почти не видно на улицах, и они выглядят какими-то застенчивыми, в Иерусалиме же их очень много, черных как вороны и неожиданно агрессивных. Местные жители, причем иудеи, рассказывали, что их нетерпимость доходит до абсурда. С большого расстояния, скажем, из Москвы это выглядит даже комично — как, например, тот факт, что раввины изо всех сил противились строительству скоростной дороги Тель-Авив—Иерусалим, ибо едущие в субботу по шоссе нарушают заповедь о запрещении работать в этот день. Вблизи это же смотрится хуже — ультрарелигиозные раввины взяли за правило забрасывать проходящие машины увесистыми булыжниками.

Суббота возведена в принцип, соблюдение ее доведено (прости, господи) до анекдота. В гостинице, где я жил в Тель-Авиве, четыре лифта: три обычных и один “субботний”. Все дни недели он работает как и остальные, но в субботу находится в автоматическом режиме — сам ездит, сам останавливается, сам открывает двери — чтобы вошедший в него ортодоксальный иудей не был бы вынужден “работать”, то есть нажимать кнопку нужного ему этажа.

А как же знаменитые отповеди Христа? Увы, следует признать, что в Еврейском квартале Иерусалима, так тесно граничащем с Крестной дорогой Спасителя, о Нем почти не вспоминают. В ортодоксальной части города Христос воспринимается как оставшийся за поворотом истории диссидент. В обыденной жизни победила суббота, раввины, догматизм, и не случайно, что в “Истории еврейского народа”, изданной в Израиле на русском языке, о Нем говорится лишь мимоходом и много короче, чем об Уссышкине или Жаботинском (Деятели сионистского движения.): “Появился Иисус, который хотел обновить и исправить еврейскую религию. Римляне посчитали его еще одним мессией и распяли на кресте так же, как они это сделали со многими другими проповедниками до и после него. Появление Иисуса Христа и его распятие, старания его последователей-учеников привели к созданию новой религии, хотя нет сомнения в том, что Иошуа-еврей совсем этого не хотел”. Вот и все! Семь строчек сквозь зубы на всю многотысячелетнюю историю народа.

До приезда сюда я был уверен, что раввины практически управляют этой страной. Поэтому откровением явился для меня рассказ старого еврея-профессора о том, что многие ортодоксы вообще не признают государства Израиль! Более того, когда в результате шестидневной войны израильские солдаты штурмовали через Львиные ворота Старый Город и присоединили его, включая Стену Плача, к Израилю, многие раввины, жившие до того в Старом Городе, обратились с письмом к иорданскому королю Хуссейну, чтобы он разрешил им продолжать молиться у Стены Плача теперь, когда она очутилась на израильской территории!

Неприязненное отношение к “черным”, как называют здесь раввинов, ядовитые карикатуры на них, развешанные в витринах магазинов, неприятие налагаемых ими запретов — все это отнюдь не означает секуляризации общества или отхода от иудаизма. Но за пределами Иерусалима доминирует идея национальная — и это особенно удивительно в стране, жители которой съехались со всего мира и имеют культурные корни в самых различных странах. Казалось бы, такой конгломерат обречен на конфликты, распад и самоуничтожение. И хотя все здесь очень не просто, но любовь к этой неказистой и трудной земле, любовь к сине-белому флагу со звездой Давида, любовь и причастность к бесконечной и бесконечно тяжелой истории своего народа говорят о том, что эксперимент удался, нация воссоздалась и создала государство, непохожее ни на одно из существующих в мире. Впрочем, об этом у нас уже шла речь раньше.

Уходя, я прижался лбом к Стене Плача, к желтой шероховатой душе древнего камня, и какая-то из детства идущая теплота подступила к горлу и, некстати наверное, тихо-тихо всплыли в сердце странные слова (неоцененного еще по-настоящему) русского поэта с еврейской фамилией:

“Это мне Арина Родионовна

Скажет “нит гедайге(2), спи, сынок...”

(2. не волнуйся)

Сидевший на складном стуле лицом к Стене буйнобородый раввин подозрительно покосился на меня из-под надвинутой на глаза шляпы, но не сказал ничего, а продолжал мерно раскачиваться, глядя поверх ветхой книги с рогатыми древними письменами, похожими на чернильную клинопись...

Нит гедайге, рабби, нит гедайге...

* * *

 

“Христианство и ислам... существуют во имя Бога и потому Всевышний бдит над ними и считает их благом”.

Рабби Яков Эмбден (“Лехем Шамаим”)

По ту сторону Стены Плача, на залитом светом широком дворе, где солнце кажется ярче от соседства с ослепительно золотым куполом, мужчин в шортах переодевают в грубые бесформенные юбки, отбирают видеокамеры и после чрезвычайно дотошного обыска пропускают в мечеть.

Иерусалим давно уже вошел в историю ислама (а, может быть, правильнее было бы сказать наоборот — что ислам давно уже, с первых лет своего существования, вошел в историю этого города). Омейяды из Дамаска и Аббасиды из Багдада, мамлюки Египта и турки Халифата — кто только из блистательных правителей мусульманского мира не включал в свои владения захолустный Иерусалим. А когда-то, на заре ислама, правоверные даже молились, как и ортодоксальные иудеи всего мира, обратившись в сторону Иерусалима и даже сам Пророк посещал этот святой город и там ангелы рассекли Ему грудь и омыли Его сердце. Об этом посещении я скажу еще дальше, но любопытно, что возвратившемуся в Мекку Мухаммаду и его рассказам об увиденном не поверили скептически настроенные местные жители, и Пророк встал на ограду священного камня Каабы и Аллах вновь показал Ему Иерусалим, и своим рассказом об увиденном с невозможного расстояния городе и о караванах, выступающих оттуда в Хиджас, Пророк посрамил сомневающихся.

Золотой купол мечети Омара — самое заметное, самое совершенное архитектурное украшение Иерусалима. Он виден отовсюду и хорош всегда — розовый на рассвете, расплавленно-сияющий днем и как бы остывающий на закате; а несколько лет назад, благодаря климатическим капризам, он был даже покрыт снегом и, судя по фотографиям, стал на мгновение еще больше похож на приземленный шлем нашего Ивана Великого.

Мечеть Омара на самом деле, во-первых, не мечеть, а во-вторых, не Омара. Такие курьезы нередки в народном сознании. Впрочем, Омар, безусловно, заслужил, чтобы его помнили, и вот как вспоминают о нем ученые мужи:

“Меж тем осада Иерусалима деятельно продолжалась; и в 17 году (638) город вынужден был наконец сдаться. Давно уже страстным желанием халифа было взглянуть телесными очами на святой град иудеев и христиан, на то место, где было дано так много откровений и проявлений милостей Божьих, лишь не признаваемых либо искажаемых неблагодарными людьми, на то самое место, где Пророк чудом и только раз мог совершить духовно свою молитву. Въезд его совершился... с тем смирением и простотой, от которых старинный товарищ Мухаммада никогда не хотел отступать, даже став властелином великого царства. В старом невзрачном плаще из верблюжьей шерсти, сидя верхом на верблюде, подобно тем оборванным бедуинам, которые толкались и прежде на сирийских ярмарках, вот в каком виде предстал новый повелитель перед изумленными жителями Иерусалима, которым до сих пор случалось видеть даже незначительного подпрефекта византийского, не говоря уже о высокочтимом патрикиосе или самом победоносном императоре Ираклии, проезжавших по улицам священного града спесиво и торжественно, в залитом золотом вооружении на богато убранном боевом коне. С гордостью указывают арабские историки на скромную простоту этого въезда, который пристыдил даже мусульман, отвыкших от подобного зрелища за время своего пребывая в покоренной стране”.

Здание, которое мы видим сегодня, сооружено халифом Абд-аль-Маликом в самом конце VII века с помощью византийских архитекторов. Имя халифа и год постройки были запечатлены в витиеватой надписи на внутренней стороне купола. Но пришел двести лет спустя другой властитель и, как это часто бывает в истории сильных мира сего, решил приписать это старейшее и красивейшее сооружение исламского мира себе. Имя Абд-аль-Малика было без стеснения сбито и на его место вписано имя халифа аль-Маммуна. Но издеваться над делами предшественников небезопасно, случился конфуз: имя заменили, а год основания остался прежний и очередная попытка переписать прошлое провалилась, поставив незадачливого аль-Маммуна в смешное положение перед потомками.

Настоящая же мечеть Омара находится рядом с Церковью Гроба Господня. Христиане предложили Омару после вступления в Иерусалим вознести свои молитвы непосредственно в этом святом для них месте, но мудрый Халиф с благодарностью отклонил приглашение, не желая осквернить храм в глазах многочисленных христианских прихожан и паломников и, выйдя во двор, совершил молитву там. Вот это место и стало подлинной мечетью Омара.

Златоглавое же здание, воздвигнутое на месте иудейского Храма, мечетью, как я уже сказал, не является. Оно и называется “Купол” или точнее “Купол над камнем”. Внутри обнесённый заборчиком греется в лучах софитов гигантский, занимающий почти всё пространство под сферой купола, жёлтый, со вмятинами камень. Для христиан и иудеев это тот камень, на котором едва не совершилось кровавое жертвоприношение Исаака его богопослушным отцом; для мусульман это тот самый камень, с которого Пророк Мухаммад на крылатом коне аль-Бурак (сверкающий) вознёсся на семь небес. Там ему продемонстрировали адский огонь и дерево, венчающее мир, там он встретил Иисуса Христа и Иоанна Крестителя и, наконец, предстал перед Аллахом, имел с ним 70 000 бесед и был, наконец, возвращен в Мекку — причем оставленная им перед путешествием кровать ещё хранила тепло его тела, а из опрокинутой второпях кружки ещё не успела вытечь вода...

В Коране, правда, скупо говорится только о том, что однажды ночью Аллах перенёс Пророка к “Отдалённейшей из мечетей” — отдалённейшей, надо полагать, от Мекки.

Это мечеть Ал-Акса, стоящая и сейчас напротив Купола над камнем, по правую руку, если идти от Стены Плача. Строгие колонны и обилие ковров, сосредоточенная тишина, простор хорошо организованного архитектурного пространства — и удивительная атмосфера внутреннего сосредоточения наполняет всё в этой “отдалённейшей из мечетей”

Судьба её драматична — здесь была штаб-квартира Ордена Тамплиеров, крестоносцы держали здесь своих лошадей, а в 1969 году сумасшедший австралиец попытался поджечь её, что едва не привело к джихаду против Израиля. Здесь совершал намаз и молился Анвар Садат, прибывший в 1977 году в Иерусалим после многих десятилетий открытых и скрытых войн арабов и израильтян.

Всё это было, было и прошло, но стоит эта удивительная мечеть и даёт успокоение и умиротворение всем правоверным, кому посчастливилось её посетить. И когда вы выходите из гулкой тишины Ал-Акса. прямо перед вами возносится огромный золотой купол и сверкают на солнце нежно голубые плитки, испещренные фантастической вязью арабских слов.

И как не задуматься над странным совпадением — иными образами, в иной традиции, но здесь выражена всё та же идея вознесения, ухода в надземное; какая-то необъяснимая вертикаль связует Иерусалим и Надземное.

А под громадным камнем, вокруг которого поднялась златоглавая Мечеть Омара, по верованиям мусульман, в пустой и слабо освещенной пещере собираются на молитву души умерших... Ни камень, ни купол над ним не мешают их приобщению к этой великой и необъяснимой вертикали, пронизывающей Иерусалим, святой град трёх религий.

* * *

“Не жизни жаль с томительным дыханьем.

Что жизнь и смерть? А жаль того огня.

Что просиял над целым мирозданьем.

И в ночь идет, и плачет уходя”.

А. Фет.

Из восьми ворот Старого Города выделяются массивные Золотые Ворота — через них должен придти обещанный мессия (и суеверные мусульмане на всякий случай заделали их). Слепые ворота смотрят на Гефсимаисхий сад.

А оттуда, из Гефсиманского сада, через неприметный Кедрон (где всем нам еще предстоит собраться в день Страшного Суда) — прекрасный вид на Мечеть Омара, выглядывающую сверкающим шлемом из-за дырчатой, изъеденной временем стены. Этого Христос, разумеется, видеть не мог хотя, не исключено, что и предвидел. А вот растущие на склонах Гефсиманские деревья вполне вероятно те самые, под которыми он тщетно пытался приоткрыть перед учениками стремительно приближавшуюся страшную развязку Его земной жизни — по данным карбонного анализа некоторым из этих живых корявых существ чуть больше двух тысяч лет.

Над лысоватым, спускающимся по склону невысокого холма Гефсиманским садом доминируют две церкви. Одна, до боли московская, аляповатого стиля рюсс, православная — где при мне захожий священник читал проповедь на арабском языке (для группы коптов); другая помпезная Церковь всех наций, покрывающая собой большой серый камень — снова камень! — на котором молился Христос в бесконечно темную ночь, завершившуюся поцелуем Иуды — “Отче, Отче, пронеси, если можешь, эту чашу мимо меня?” Над камнем, единственным свидетелем этой трогательной молитвы, красиво и слаженно поют сегодня католики. И становятся на колени и истово целуют холодный покатый каменный лоб. Потом, взяв напрокат большой деревянный крест, пройдут они по Виа Долороса, крестному пути Христа и будут равнодушно смотреть на них ко всему привыкшие, умудренные жизнью торговцы из арабских лавок, где непостижимо соединены сувенирные семисвечники, кривые ятаганы и поблескивающие коричневым лаком православные иконы.

Для истово верующего этот медленный проход по бессмертной улице вслед за колышущимся впереди крестом есть квинтэссенция его личного приближения к Христу. К Христу-человеку, добавлю я, страдающему, оплеванному, обреченному людской нетерпимостью на позорную и страшную смерть.

Конечно, в таком проходе, в таком приближении есть элемент игры. Строго говоря, это примерно то же, что залезать на виселицу Зои Космодемьянской и понарошку накидывать себе на шею петлю. Этих паломников не ждет Голгофа, не ждет распятие, и некоторые из них так и относятся к этому как к игре для взрослых и, автоматически распевая псалмы, успевают прицениться к свисающим со стен коврам. Другие, наоборот, настолько ухитряются отождествить себя с Христом, что попадают после в психиатричку — особенно часто бывает это весной и осенью, когда что-то неладное творится в Иерусалимском воздухе, и в городских больницах есть специальные отделения, где лечат внезапно почувствовавших себя Христом — интересно только, какими методами?

Но для очень многих это минуты, которые они будут потом вспоминать всю жизнь. То, что до сих пор было словом священника, буквой Евангелия, символическим рассказом обретает внезапно конкретику реально существующей улицы с ее подъемами и поворотами, с обжигающе горячими камнями под ногами, с пыльным небом над головой. Реальна улица, реальны вы на этой улице, и реален прошедший до вас по этой же улице Христос. Теперь вы по-другому прочтете Евангелие, а главное — вы как бы стали сопричастны Христу.

Многое зависит от того, насколько вы склонны согласиться с правилами этой “игры”. Самые простодушные без рассуждений примут в себя всю показанную им реальность, даже якобы оставленный рукой Христа след на одной из стен (и их не остановят такие прозаические соображения, что стены эти с намалеванными сегодня красными пятиконечными звездами и синими магендовидами появились много столетий спустя!). Это и есть вера и, слава Богу, если человеку от нее тепло. Но и для менее доверчивых и совсем недоверчивых хождение по Виа Долороса означает, повторяю, по крайней мере “эффект участия”, — а в лучшем случае приобщение к Христу. И если это присутствие Христа человек ощутил в себе, то его не собьют с пути даже такие странности Иерусалима, что в нем есть и совсем другая Голгофа, и совсем другое место погребения Христа (так утверждают запоздавшие к дележке святых мест протестанты), или осторожные утверждения некоторых ученых, что улица Крестного пути была не здесь, а несколько в стороне. В такой глухоте к возражениям и уточнениям тоже вера, но все же другого уровня.

Патина подлинной истории превращает миф и веру в этот миф в историческую память, и человеческая судьба Христа становится до чрезвычайности близкой. Меня лично из всех “остановок” на Крестном пути больше всего потрясла темница Христа. Чтобы попасть в нее, надо спуститься в подвал — то ли изначально она была под землей, то ли нарос за двадцать веков культурный слой, не знаю. Но вы спускаетесь вниз и там, продравшись сквозь узкие проломы, попадаете в крохотное помещение с каменным топчаном в углу. Здесь, по преданию, сидел Он, здесь же сидите сейчас вы и, старательно не замечая стоящий в ногах современный обогреватель, пытаетесь настроиться на молитвенный лад. Сама обстановка максимально способствует этому. И если сесть так, чтобы не видеть электрические лампы в проемах стен, и представить, что там чадят факелы или свечи, то уже через минуту вам покажется, что тесным коридором протискиваются к вам ражие легионеры Понтия Пилата.

Весь “фокус” в другом. Обычно мы представляем Христа как бы нашим современником, собеседником, вневременным и внепространственным, который был и есть всегда, а для нас, обращающихся к Нему, Он есть сегодня, сейчас, рядом с нами. Но Виа Долороса, как я уже говорил, приобщает нас не к Воскресшему, а к Распятому, даже вернее — к Распинаемому прямо сейчас, на наших глазах, то есть к человеческой форме Хряста. И вот, сидя на Его топчане, в Его камере, ожидая прихода римских стражей и ощущая при этом Его присутствие, вы вдруг со страшной отчетливостью понимаете, что между вами и Им действительно две тысячи лет, грандиозный временной промежуток. И если сейчас встать и выйти за стражниками на улицу, на божий свет, навстречу беснующейся библейской толпе, вас встретит почти первобытный, чужой и совершенно непонятный мир. Вы прикоснулись в этом каменном метке к человеческой жизни, которая окончилась невероятно, непостижимо давно, а тот Христос с которым вы привыкли сверять свои поступки и мысли, и к которому вы обычно обращаетесь — Он существует совершенно в ином измерении и почти ничем уже не связан ни с улицей, по которой вы шли, ни с этой темницей, древней как та, некогда прожитая Им жизнь.

Любопытно, что когда вы, наконец, поднимаетесь на свет и вас, естественно, встречает хорошо знакомый сегодняшний мир, вы видите воочию еще одну особенность Иерусалима — темница, из которой вы только что выбрались, расположена в подвале жилого дома, и на этажах над этим подвалом живут, рождаются, умирают обычные сегодняшние жители Иерусалима.

Так, странно сопрягаются наши впечатления: с одной стороны, человеческая сущность Христа стала нам по-особому близкой на этой короткой старой улице, а с другой — она же резко удалилась от нас за горизонт, за толщу исторического пространства и там закончилась эта жизнь далеко-далеко в те незнакомые незапамятные времена, когда не было ничего, даже истории. В чисто человеческом пространстве явственно проступает чисто человеческое понятие времени.

Иными словами, здесь, в Иерусалиме 33-летний Учитель становится нам ближе эмоционально, но жизнь Его отступает в седую глубь веков с тем большей бесповоротностью, чем больше мы соприкасаемся физически с предметами и ландшафтом, казалось бы, максимально связанными с Его земной жизнью.

Но ведь главное в Христе не эта земная жизнь, а Воскресение и последовавшее за ним присутствие Его. Спокойнее всего сказать “Верую!”, и отпадут все вопросы. Или, идя на поводу у здравого смысла, считать и воскресение, и вознесение, как и путешествие Мухаммада полетом человеческой фантазии.

Остаются, правда, некоторые загадки (поведение апостолов до и после явления воскресшего Христа — то абсолютная растерянность, то необъяснимая — если сомневаться в факте воскресения — эйфория, странное предостережение — “не подходи ко мне, меня пока еще нельзя касаться; очень интересное тотальное неузнавание Воскресшего — узнают его, даже самые близкие, только по голосу и по жестам), подлинность этих свидетельств настолько очевидна, что полетом фантазии их не объяснишь.

Церковь, естественно, дает свои ответы на эти загадки, и они по-своему вполне логичны. Но и об этом не здесь и не сейчас.

А сейчас, завершая путевые заметки о Иерусалиме, надо решить для себя другой вопрос — неужели Святой город несет нам весть только о земном пути Христа? Может, прав был все тот же Галич, обронив как-то: “И были нам ближе холмы Иудеи на старом Арбате, на Чистых прудах”? Есть ли в ауре этого единственного в своем роде города нечто надземное или вся его нынешняя повседневная жизнь строится лишь на строгой регуляции календарных обрядов — от еврейской Субботы до мусульманской Пятницы?

 

* * *

“Я скажу это начерно, шепотом,

Потому что еще не пора…”

Осип Мандельштам

Не будучи ни иудеем или мусульманином, ни христианином, пришелец из совершенно иначе смотрящей на мир Индии, я не берусь говорить здесь о тайне Воскресения, хотя внутренне, для себя, пытаюсь разгадать задаваемые Иерусалимом загадки. И пунктирно, в чем-то повторяясь, а что-то решая заново, скажу в заключение, каким явился передо мной и остался в памяти сам Великий Город.

Из окна моей комнаты в Еврейском Университете открывался завораживающий вид на сосредоточенный внизу город, обнесенный крепостными стенами. Вечерами я садился у окна, спиной к неудобно поставленному (а может специально поставленному так, чтобы вид из окна не отвлекал от работы) письменному столу и смотрел, как вползают в Иерусалим голубоватые сумерки, казалось бы, немыслимые в этих широтах, где должна бы обрушиваться мгновенная тьма Я пил кофе, курил и слушал теплый шум ветра, деревенский лай собак и тихо-тихо долетающие издали голоса муэдзинов. Темнело, зажигались огни,

и город постепенно исчезал, и только небесные просторы над ним долго еще жили своей странной непонятной жизнью, меняя цвета, медленно тускнея и, наконец, превращаясь в заполненный звездами купол.

Отсюда, с высоты, как и со всех близлежащих холмов, город видится как с остановившегося в небе самолета (можно представить, как воздействовал этот вид на простодушных пастухов библейских времен!). Таким, отчетливо мелким, “словно чернь на эфесе”), и видел его, наверное, Мухаммад, взобравшись на решетку у Черного Камня в далекой Мекке.

Вид города издали воздействовал на душу еще больше, нежели хождение по его улицам. Временами казалось, что я сам себя загипнотизировал, и много раз я пытался посмотреть на него равнодушными глазами, как на еще один восточный город. Экзотичный, интересный, но “один из...” — но тщетно. Он продолжал звучать как китежский колокол, как священное слово ОМ, только тихо, в глубинах сердца.

Я говорил уже, что его реальная топография не совпадает с нарисованной нашим воображением. Но этого мало; в небе над ним постоянно присутствует какая-то необъяснимая, иная аэродинамика. Небо над ним (и только над ним, прямо по вертикали) живет по каким-то своим особенным законам.

Теперь суммируем все сказанное и почувствованное. Иерусалим это город Присутствия. Одновременного живого присутствия и человека, и Бога, истории и мифа (сжатых, напомню, до невероятия — как планета, спрессованная до размеров наперстка). И Бог, и человек здесь и историчны, и сиюминутны — то есть одновременны. Человек пытается приобщиться, вписаться в историю, стать ее частью, а главное — вписать себя в Его Присутствие. И, хочет он того или не хочет, но навсегда уносит с собой это Присутствие в другую свою (суетную и сегодняшнюю) жизнь; и что-то исходит от вернувшегося, что-то незнакомое для близких и дальних.

Прикосновение — по сознанию. Каждому — по вере его.

И тайна Воскресения — тоже по сознанию. И как бы ни противоречила она здравому смыслу, но убеждает сам Иерусалим.

Когда смотришь на него с высоты, видишь наглядно как стекается сюда, в эту долину, за эти крепостные стены вся Земля. Любому глазу видно происходящее здесь соединение Земли и Космоса. Иерусалим земной и Иерусалим небесный становятся вдруг не отвлеченными философскими символами, а обретают несомненность видимой всем реальности. Город и небо, расширяющаяся Вселенная Иерусалима — она включает в себя отнюдь не только берущий отсюда начало необъятный христианский мир и не только средоточие великого еврейского рассеяния, нет, это действительно вся бесконечная Вселенная, одним концом сфокусированная на город, а в другую сторону уходящая раструбом великой воронки — в которой и звезды, и Дух, и, может быть, семь небес, увиденные отсюда Мухаммадом. Взлет в высшие миры, устремленная ввысь вертикаль, великое древо Космоса и желудем его в Земле — вечно разрушаемый, завоевываемый, страдающий и вечно же воскресающий Иерусалим.

Отсюда отправился на небо Мухаммад, отсюда вознесся Христос, отсюда каждый из нас ощущает устремление ввысь. И Бог в человеческом облике просто не мог умереть здесь — даже если его прибили гвоздями, он мог только уйти вверх. Он не мог лечь на циновку и тихо скончаться как Будда, он не мог впасть в транс, как Рамакришна, и не вернуться оттуда к своим ученикам, он мог только уйти вверх — в странное, небывалое иерусалимское небо, в вплотную придвинувшийся к Земле Космос.

История Христа уникальна потому, что уникален город, в котором она произошла.

И ослепительная радость наполняет души тех, кто воочию увидел это небо и соединяющийся с ним единственный и необъяснимый город. Своими становятся для них слова, изреченные восемьсот лет назад нашим первопроходцем в Святую Землю: “Изидох из гроба святаго с радостию великою, обогатився благодатиею Божиею и нося в руку моею дар святаго места и знамение святаго гроба Господня и идох, радуяся, яко некако скровище богатьства нося, идох в келию свою, радуяся великою радостию...”

* * *

“Сжался Бог в маленькую еврейскую букву ламед(3)

и сделался всем безграничным миром...”

Л.П.Карсавин

(3.Ламед – представляет слово Эль(Бог) )

И последнее, как раз о “даре святаго места”. В гостиничном киоске в Тель-Авиве я краем глаза углядел чрезвычайно значимый сувенир — изображение Иерусалима, спрессованное в небольшой серебряный шарик. Круглый как планета, тяжелый и компактный, несущий в себе деформированный, но узнаваемый образ домов и башен, храмов и стен он идеально воплощал мое виденье Иерусалима.

Я решил, что без этого шарика не уеду домой. Но хотелось купить его не в бесцветном, купающемся в море Тель-Авиве, а обязательно на одной из улиц Иерусалима. Где бы, однако, мы ни спрашивали, такого шарика в продаже но было. Ну что ж, решил я, делать нечего, купим в киоске в гостинице.

Каково же было мое удивление, когда в том самом киоске, в той самой гостинице не только не оказалось шарика, но и продавец поклялся, что никогда не видел его в глаза!

История эта, не лишенная мистичности, завершилась благополучно. Накануне отъезда я все же нашел лавочку, в которой меня словно ждал искомый серебряный шарик.

Сейчас в Москве дождь, пахнет осенью, “и падают желтые слезы деревьев в дрожащие лужи бульварных аллей”. А я все еще не могу придти в себя от иерусалимского солнца и неба, от пребывания в этом невероятном мире и, поигрывая увесистым маленьким шариком, вглядываясь в его серебряные купола и наклоненные к центру дома, повторяю и повторяю про себя стихи царственного псалмопевца:

“Если я забуду тебя, Иерусалим, пусть отсохнет моя правая рука! Пусть мой язык прилипнет к гортани моей, если не поставлю Иерусалим во главу веселия моего!”

Hosted by uCoz